А вот и кусочек воспоминаний Николая Обрыньбы:Глава четвертая.
Ноябрь 1941
В эшелоне. — Ложка снега. — Почему мы здесь? — «Танцы». — «Гуляю». — Экзамен на писаря. — «Усиленный ужин». — Толя Веденеев. — Николай Гутиев
Нас погрузили в Смоленске. Гнали к вагонам прикладами, толкая в спины. Толпа напирает, надо удержаться на двух наклонных досках, люди спотыкаются, падают, срываясь, крики немцев: «Шнэль! Шнэль!», ругань полицаев. Мы с Алексеем и Сашей влезаем среди первых десятков, и нам удается занять выгодное место в углу, но пленных все набивают и набивают в вагон, мы смогли сесть, поджав под себя ноги, другим приходится стоять. Последними вгоняют девушек-санитарок, человек двадцать, они могут только стоять у двери. Наконец завизжала дверь, лязгнул засов. Но поезд продолжает стоять. Все почему-то говорят вполголоса, после этапа и пересыльных лагерей люди измучены, лица заросли щетиной, пилотки опущены на уши; ватовки и шинели без ремней, у многих ремни отобрали при обыске; вещмешки и противогазные сумки полупустые, немцы позабирали все вещи; только спереди у каждого прицеплен котелок, как главное орудие и смысл существования. Возле меня опускается на колени обессилевший пожилой человек, он в очках, но одно стекло разбито, и он странно перекашивает голову, пытаясь всмотреться одним близоруким глазом, а второй прикрывает; он не говорит, у него распухли губы, сквозь них слышно лишь шипящее хрипение: «Пи-ить...» Но у большинства нет воды, а у кого и есть, припрятана, ее держит каждый для себя, когда он будет так же хрипеть, в надежде смочить губы и горло. Лязгнули буфера, толчок, еще, вагон дернулся, и поезд пошел тихо и нехотя, стихают крики на перроне товарной станции Смоленска.
— Куда нас, братцы? — шепчет справа сосед.
— А тебе не все едино? — говорит сутулый в зеленой [58] тужурке с седой щетиной на лице, видно, что бывший ополченец. — Теперь все едино, раз в клетке. Куды везут, наверно, в Германию.
Стучат колеса по рельсам...
Мой сосед слева перестал хрипеть, и я чувствую, как тяжело навалилось его тело, силюсь освободиться, но некуда, так как с другой стороны его тоже отпихивают. Вдруг вижу, что сквозь распухшие губы у него полилась струйка жидкости и голова упала. Конечно, он умер. Говорю: «Ведь он умер». Но никто не реагирует, все отвернулись. Лешка морщится от боли, шепчет: «Николай, что делать? Живот дико болит, выйти бы». Вытаскиваю с трудом полотенце из противогазной сумки, даю ему: «Подложи под себя». Лешка умудряется использовать мое полотенце, но ему мало, у него понос и болит живот. На моего мертвого соседа уже опустился совсем мальчишка, молоденький солдат в шинели, водит очумелыми глазами, у него тоже жажда.
Проходит час, второй езды. Замечаю, что уже нет стоящих, все сидят, умудрившись скорчиться, чтобы занять поменьше места. Только возле двери стоит группа медсестер; закрывая друг друга, стараются привести себя в порядок. Саша сидит с закрытыми глазами, меня морит сон, а может, я просто в полусознании, тяжелый запах в вагоне действует одуряюще...
Поезд замедлил ход, мы останавливаемся. Крик на немецком языке, шаги по перрону. Что там? Где мы? Часов ни у кого нет, у кого при обыске отобрали, а кто схоронил и сейчас ни за что не покажет. Кто-то застонал, вскрикнул гортанно: «А-ах» — и смолк. Я уже не удивляюсь, что мой сосед сидит на мертвом, он и сам странно держится, а сейчас начинает задыхаться, глотая воздух маленькими глотками и часто; глаза голубые даже в полутьме вагона блестят. Сорвал пилотку, бессознательно шарит руками, расстегивает рубаху. Внезапно он схватил меня за голову: «Пи-ить, пи-ить...» Силюсь вырваться, но он больно вцепился мне в волосы, напрягаю силы, чтобы разжать его руку, но не могу, Лешка помогает мне, и мы не замечаем, что парнишка уже мертвый. Выпутываем волосы из его руки, [59] она падает, и голова его упала, в глазах открытых и безумных отблеск света от окна. Сосед справа натянул ему пилотку на глаза. В это время вскрикнула девушка в группе медсестер, забилась в истерике...
В окне высоко от пола уже стемнело. Прошел часовой по крыше вагона, мы слышим его тяжелые шаги.
...Опять в пути. В вагоне делается просторно, уже многие лежат, и никто не знает, на сколько он заснет. Я мучаюсь, хочется пить, но у нас нет воды ни капли. Уже я забыл, что хочу есть, знаю только, что хочу пить. Время тянется долго, вернее, никак, потому что нет ни цели, ни надежды. Уже совсем темно. Чья-то рука шарит у меня за спиной, силясь залезть в вещмешок, я ее отталкиваю. Рука отдергивается, понимают, что еще живой, слышу сопение. Опять впадаю в забытье...
* * *
Очнулся. Поезд стоит, в дверь стучат прикладом, это отбивают засов, и уже кричат:
— Лес, лес! Шнэль!..
Завизжала дверь, поползла по железным пазам, врываются в вагон свежий воздух и серый рассвет. Саша тормошил Лешку, который совсем обессилел, лицо бледно-желтого цвета, мы с ним никак не можем подняться, затекли ноги, пытаемся встать на колени. Девушки уже вышли, остальные, перешагивая через трупы, продвигаются к двери. Из вагона ужасно тяжело спуститься, так как на прыжок нет сил. Принимаю Лешу, он уже свесил ноги, ему помогает Саша. Наконец и Сашу сняли.
Полуразрушенный вокзал, поезд на путях. Оказалось, нас привезли в Витебск. Мы рады, что не в Германию. Кричат полицаи, помогающие немецким конвоирам, и бьют палками, если чуть замешкался человек.
Нас ведут в лагерь военнопленных по улицам разбомбленного Витебска, кругом торчат дымари и остовы домов, лишь кое-где стоят чудом уцелевшие домики; на телеграфных столбах яркие стрелки немецких указателей, которые еще больше подчеркивали увечье города, его черно-серый цвет и красный, запекшегося кирпича. Земля [60] под ногами, вся забитая пеплом и утрамбованная дождями, уплотнилась, сделалась гладкой и твердой, меня тогда это поразило, впечатление от всего, как от увиденного в детстве, ложилось ярко и глубоко. Заборов нет, лишь заросшие бурьяном участки дворов обозначают улицы.
Наша колонна втягивается в проволочные ворота лагеря. Огромная территория обнесена несколькими рядами проволоки, вокруг вышки с пулеметами, охрана с собаками. Я иду как во сне, Лешка приободрился и даже шутит:
— Умываться не будем, полотенец нет вытираться. Нас вводят на плац и строят. Кричит переводчик:
— Военнопленные! Немецкое командование не может допустить, чтобы офицеры и политработники были вместе с солдатами! Мы хотим создать им условия! Лучшие! Как полагается для офицеров! Политработники и офицеры, шаг вперед!
Но никто не делает этого рокового шага. Снова прозвучала команда. Вдруг несколько человек выступили вперед, но все они сытые, здоровые. Переводчик говорит:
— Вы политработники? Те пять отвечают:
— Да!
Офицер приказал:
— Налить им полные котелки похлебки! — И начинает их хвалить.
Мне ужасно хочется сказать, что я тоже политработник, так как запах супа совсем мутит сознание, но Сашка говорит:
— Не видишь, это провокаторы. А вон, видишь, свежая земля — это могила настоящих политработников.
Ничего не добившись, строят колонну и ведут получать хлеб и баланду. Я почти теряю сознание, Лешка и Саша меня поддерживают, чтобы я не упал, но кто-то уже отстегнул у меня котелок, и я остался без посуды, а значит, без баланды. Саша занимает очередь в хвосте, ставит меня, а сам, протиснувшись вперед, получает и быстро ест свою порцию, отдает мне котелок. После баланды стало легче, и, счастливо сидя на полу кухонного барака, я по крошке жую хлеб. [61]
Полностью его книга здесь:
http://militera.lib.ru/memo/russian/obrynba_ni/index.html