Возможно, это то самое Глубокое.
Из книги Юрия Сергеевича Волкова о пребывании в плену.
"Под конвоем, со связанными руками еду в немецкий «гебитскомиссариат» в Глубокое, может быть, еду... в последний раз. Снова, в который уже раз, продумал свою «историю», какой буду придерживаться на допросе, если... до такового дойдёт.
В Лужках, скорее большой деревне, а не местечке, лежащем почти на середине пути от Дисны до Глубокого, нас, развязав наши отёкшие руки, покормили в обычной крестьянской хате, обычной крестьянской едой, причём хозяйка ласково приговаривала:
— Кушайте, хлопчики, кушайте!
Полицаев покормили раньше. Опять собралась вся семья в хате, а может и соседи, и смотрели на нас, о чём-то тихо переговариваясь.
Снова нам связали руки, и мы поехали дальше. В местах, где дорога проходила через лес или рядом с лесом, полицаи притихали, настораживались, чаще слезали с телеги и шли пешком, держа оружие наготове. Да и наши возчики начинали нервничать. Явно чувствовалось, что полицаи боятся чего-то, и это «чего-то» может быть только в лесу. Видимо, уже и в этом районе, который отнюдь не изобилует лесами, появились «сталинские бандиты», как немцы окрестили появляющихся партизан.
Глубокое — небольшое местечко блистало чистотой. Был настоящий жаркий летний день. На улицах наводили порядок евреи, работая метлами, лопатами и другим несложным оборудованием. У каждого из них на одежде были нашиты на груди и на спине большие, жёлтые, шестиконечные звезды Давида. Каждому встречному немецкому чину — а последние здесь были выхоленные тыловики, большей частью немолодые, отъевшиеся на белорусских харчах чиновники, ходившие по городку, как у себя дома, ничего не опасаясь, с махоньким пистолетом на поясе — евреи подобострастно вскидывали руку в гитлеровском приветствии и громко кричали: «Хайль Гитлер!» Так их вымуштровало местное начальство гебитскомиссариата. Войной тут и не пахло, солдат было мало и даже каски они не носили, ограничиваясь пилотками.
Допрашивал меня немецкий офицер средних лет, который предложил мне даже сесть. Русского он, по всей вероятности, не знал. Переводчицей была пожилая женщина, скромно одетая, явно не местная жительница, так как говорила чисто по-русски и с некоторыми затруднениями по-немецки: иногда ей приходилось немецкую фразу повторять не один раз при разговоре с офицером.
На вопросы офицера я назвал свои вымышленные имя и фамилию, далее указал истинное место рождения, сообщил, что приехал учиться в Ленинград, поступил в институт, учился пока не ввели плату за обучение. Дальше пошла область фантазий: пришлось бросить учёбу, пойти работать, по молодости, по глупости допустил прогул, был осужден на год принудработ ...
В этом месте офицер долго разговаривал с переводчицей. Видимо, она уже без моего участия объясняла ему, что тогда в 1940 году был издан закон о привлечении к суду не только за прогулы, но даже и за опоздания на работу. Увы, что было, то было.
На принудительные работы был отправлен под Белосток (назвал даже местность, о которой слышал, уже бродя по хуторам, что там действительно шли большие оборонные работы) и работал там до 22 июня 1941 года. Когда началась война, объекты, которые мы якобы строили, подверглись сильной бомбёжке; все, и заключенные, и охрана разбежались, сразу же пришли немцы, и возвращаться в свои бараки мало кто захотел. Это было бы менять шило на мыло: один лагерь заключения со своей охраной, на лагерь — с немецкой. Таким образом, не имея никаких документов, как бывший заключенный, я бродил якобы по Западной Белоруссии, где, подрабатывая у хозяев на харчи, а где и просто так не оставляли голодным. Явиться к немецким властям боялся, слыхал как мрут военнопленные и другие заключенные в немецких лагерях, а прописаться у какого-либо хозяина в качестве батрака, не имея никаких документов, было невозможно.
Во время допроса открылась дверь, и солдат с автоматом, который, видимо, стоял за ней, что-то доложил офицеру и тот вышел.
— К телефону позвали, — как бы виноватым тоном сообщила переводчица.
— Я тоже из Ленинграда, — неожиданно сказала она, повернувшись ко мне, — уехала перед войной сюда навестить родственников, а назад уже не смогла вернуться; кто знал, что война начнётся? Вот и перебиваюсь тут, немного знаю немецкий, преподавала его в школе, в Ленинграде. Теперь вот у немцев работаю переводчицей: надо же как-то жить? — как бы оправдываясь, закончила она.
Больше она ничего не успела сказать, так как вернулся офицер, и допрос продолжался.
Продолжая отвечать на вопросы, где я бродил, я упомянул и места, где мне действительно пришлось проходить осенью 1941 года, т.е. район Дрисвятских озёр, местечки Браслав, Слободка, Опса, Миоры, Друя, Леонполь, Дисна. Офицер слушал переводчицу и при упоминании этих названий кивал головой: видимо, они были ему знакомы; о чём-то переспрашивал переводчицу, но она уже, часто даже не обращалась ко мне, что-то ему отвечала.
При упоминании, что я болел тифом, он подозрительно покосился на меня, затем через переводчицу спросил, когда это было, успокоился и продолжил что-то записывать. Не знаю уже чья заслуга: моя — так удачно придуманная мною версия, или переводчицы — так убедительно она переводила то, что я говорил, а может, и то, что я и вообще не говорил, но я остался живой. Этого я не мог сказать о своём спутнике, так как меня и ещё одного допрошенного под конвоем на машине отправили в лагерь, а моего попутчика в лагере я не встречал. Судьба его мне не известна.
Лагерь в Глубоком помещался недалеко от местечка в бывшем монастыре, обнесённом высокой стеной, с костёлом в центре, две белые колокольни которого возвышались на фоне летнего неба. Назывался монастырь, насколько помню, Бересвечье; я про него уже много слышал от населения, которое скрывало и выкармливало беженцев из этого лагеря гораздо чаще, чем из Полоцка. Но почему-то называли его Баразбеч? Другого лагеря в Глубоком, наверное, не было.
Меня и моего нового спутника, который назвал себя Филипповым, переодели, забрав наше цивильное (гражданское) убрание. Мне достался, насколько помню, мундир защитного цвета с металлическими латунными пуговицами, на которых был изображён лев с поднятой лапой, и прямые брюки такого же цвета. Заставили вымыться в бане (в лагере... и баня!), даже дали для этого по кусочку немецкого мыла с песком, и кусок нашего солдатского вафельного полотенца. Кроме того, дали каждому нашу солдатскую шинель, с чужого плеча естественно, но без насекомых. Всё, видимо, было выжарено. Пленные, обслуживающие баню, поделились, что здесь жить ещё можно, и предупредили: если у кого найдут вшей, дадут 25 гум — таково распоряжение коменданта. Выдали нам также по котелку и ложке — у нас ведь ничего этого не было. Вручили обоим личные номера — алюминиевую пластинку с номером и дыркой, и кусок шнурка, на котором и нужно было носить этот номер, наподобие нательного креста на груди.
Во дворе монастыря народа почти не было: только отдельные группки пленных, но ничего похожего на толпы, как это было осенью сорок первого. Сопровождавший нас лагерный полицай из «украинцев» сказал, что новых пленных давно уже не поступает, и народа в лагере совсем мало. Он же подвёл нас к доске на монастырской стене, на которой сохранилось старое угрожающее предостережение «За нарушение тел мертвецов — расстрел!» То же самое по-немецки.
— Говорят, были и такие случаи: ели человечину зимой! — показал он.
— А ты сам это видел?
— Нет, меня тут не было. Я тут недавно.
Он привёл нас в достаточно большое помещение с нарами в два этажа и закрыл за нами дверь. Мы остались одни. Фамилии друг друга (наверное, и у него вымышленная) мы узнали в бане, когда нас обмундировывали, сказали свои имена друг другу — больше говорить не о чем. Каждый думал: а вдруг другой — подсадная утка? Видно было, что он пришёл сюда не изголодавшийся, как и я.
Вскоре загремел замок, и знакомый уже полицай принёс нам полведра (без преувеличения полведра!) баланды, густой с крупой и картошкой, и по пайке хлеба."
http://vadim-blin.narod.ru/papa/main.htm