Кое-что о Замостье и Молодечно.
Район Жлобина, направление на Гомель (вблизи местечка Скепня), 26 июля 1941 г.
"Принесли меня на полевой санитарный пункт. Па самом краю села солдаты ставили большую палатку и распаковывали ящики, на мачте болтался белый флаг с красным крестом. Под небольшим брезентовым навесом стоял ряд походных коек. Меня положили на одну из них. Других раненых не было. Подошел человек в белом халате, по виду санитар. Он разрезал мои брюки и обмыл рану, потом что-то крикнул. Из большого грузовика, тоже отмеченного красным крестом, вышло еще двое. Сделали укол в бедро и... вытащили пулю. Не знаю, для чего был сделан укол. От острой боли я потерял сознание. Потом, смазав рану желтой вонючей мазью, ногу забинтовали. Из слов моих «операторов» и по их улыбкам и жестам я понял, что рана пустяковая. И действительно, через несколько минут боль стала утихать и вернулась чувствительность во всей ноге. "
По-видимому, так же оперировали пленных в июле 1941 г. немцы в Глубоком.
"Мормаль, большое село в районе Бобруйска. В большой колхозный сарай на краю села собирали пленных одиночек. Когда я туда попал, в сарае уже было свыше трехсот человек. ... Состав пленных был чрезвычайно пестрым: красноармейцы разных частей, одиночки, командиры разных рангов, от младшего лейтенанта до полковника, несколько человек в штатской одежде и, что самое главное, довольно большое количество «зеленых дезертиров». " "Зеленые дезертиры" - это бежавшие заключенные.
Дальше отправили в офлаг, находившийся в Бобруйской тюрьме.
"Кажется, 2 августа, после утренней проверки и первой порции баланды весь «офицерский» лагерь был под усиленной охраной выведен длинной колонной из ворот тюрьмы к железнодорожной станции. Погрузили нас в длинный товарный поезд, по 60 человек в вагон. Вагоны были совершенно пустые, с большим, низким железным чаном, покрытым листом фанеры, в центре и бочонком воды у дверей. Окна в вагоне были наглухо закрыты. Двери задвинули и заперли снаружи, поезд дернулся, и мы поехали. Ехали почти без остановок, в пути ни разу двери не открывали, внутри было невероятно тесно, стоял тяжелый смрад от испражнений, пота и грязи. Всем сразу сесть на пол не хватало места, садились по очереди некоторым делалось дурно. К четырем часам дня нас выгрузили в Молодечно и привели к ряду трехэтажных домов, очевидно, бывших казарм стоявшей здесь до войны советской пограничной части. Окна все были выбиты, двери поломаны, на стенах во многих местах следы обстрела. Всех выстроили во дворе, привезли на двух грузовиках неожиданно хороший суп с кусочками мяса и макаронами и много свежего черного хлеба. Первый раз мы почувствовали сытость, и это сразу повлияло на общее настроение. Мы все, больше двух с половиной тысяч человек, сидели и лежали на большой площадке перед казармами, окруженные значительным отрядом немецких солдат с автоматами и пулеметами, направленными на нас. Заборов вокруг не было никаких. После пяти часов вечера нас снова построили. Появился немецкий капитан и через переводчика сказал, что ночевать мы будем в этих казармах, но только на втором этаже. Подниматься на третий или спускаться на первый, а также подходить к окнам, было категорически запрещено. Охрана будет стрелять по каждой фигуре, появившейся в проеме окна. Для отправления естественных нужд можно пользоваться внутренними уборными, которые в полном порядке, а питьевая вода имеется в умывальных комнатах. Так мы и провели ночь. Внутри казарм был полный хаос: перевернутые койки, разбросанные вещи, разорванные матрасы, все более или менее ценное было взято. Очевидно, когда стоявшая здесь часть — вероятно, спешно — эвакуировалась, местное население сделало налет и унесло все, что можно было забрать. Но мне повезло, Костик Суворов где-то обнаружил тюк со стиранным обмундированием и принес мне штаны и гимнастерку, вполне приличного вида и подходящего размера. Всю ночь обе занятые нами казармы были освещены снаружи сильными прожекторами, а вокруг стояли солдаты охраны. Мы устроили себе хорошую мягкую постель из порванных матрасов и с ощущением сытости в желудке быстро заснули. Только раз за всю ночь раздалось несколько выстрелов и громких криков, но все быстро успокоилось и мы проспали до самого утра.
Утром нас снова построили и снова погрузили в вагоны, как будто того же состава, который привез нас вчера в Молодечно. Перед погрузкой выдали по полфунта хлеба и привезли горячего горького эрзац-кофе. Повторилась та же картина. Теснота, вонь от параш, наглухо закрытые двери и окна вагонов, и снова почти пять часов езды. Ко второй половине дня мы оказались в... Барановичах. Трудно было понять причины такого странного маршрута нашего эшелона: от Бобруйска до Молодечно примерно 200 километров, от Молодечно до Барановичей тоже 200, а от Бобруйска до Барановичей, по прямой, всего 180! Почему наш эшелон сделал такой, казалось бы, ненужный зигзаг, знали только немцы.
Мы снова оказались в городской тюрьме. Покормили жидким пшенным супом, но, к счастью, без тухлой воблы и разместили по камерам. Там, где на двухэтажных нарах было место для пятидесяти человек, нас поместили по сто. Камеры заперли сразу после семи вечера и предупредили, что подъем будет ранний. Ровно в пять утра все замки и засовы на дверях камер с грохотом были сняты и всем приказали немедленно строиться на дворе тюрьмы «с вещами». Через полчаса всяких подсчетов, криков, сумятицы и иногда ударов по спинам строптивых или непонимающих «господ офицеров», длиннейшая колонна по шесть человек в ряд стала выползать из главных ворот тюрьмы на дорогу. Около здания управления стоял двухэтажный дом, наполненный пленными женщинами. От переводчиков узнали, что здесь собрано почти 250 женщин, главным образом из санитарных отрядов, но там были и командиры, даже в чине майора. Также узнали, что во всей колонне почти точно 3000 человек пленных командиров. Немецкий конвой был очень многочисленный, по обе стороны колонны почти сплошной цепью шли солдаты с винтовками и автоматами, спереди и сзади двигались автомобили с пулеметами. Подвели нас к двум железнодорожным составам из товарных вагонов и разделили на группы по 50 человек. Каждая группа должна была вычистить свой вагон, вынести и помыть смрадную, загаженную парашу, вымести и помыть пол и наполнить свежей водой бочку у дверей. Воду для уборки и питья подвезли в цистернах. Когда вся работа была закончена, на каждый вагон, т.е. на 50 человек, было выдано по 25 небольших буханок хлеба и по 25 баночек мясных консервов... советского маршевого пайка. С указанием на то, что это все, что мы получим в течение всего дня, нас погрузили в вагоны и снова наглухо закрыли окна и двери. Нас также предупредили, что ехать мы будем целый день, а к вечеру нас поместят в «специальный офицерский лагерь».
В вагонах было относительно чисто и достаточно места, чтобы все могли сесть на пол, помытые параши не отравляли воздух, люди немного утолили свой голод. Дальновидные разделили паек на две части, оставив немного на вторую часть дня, а другие, меньше думающие о будущем, съели все, запили водой и улеглись спать.
Было ясно, что если к концу дня мы попадем в этот «офицерский» лагерь, то он расположен где-то на расстоянии не больше четырехсот километров, т.е. в районе Варшавы. Больше за день мы проехать не могли, а ночью, по опыту предыдущих двух дней, немцы нас не перевозили. Само название «офицерский лагерь» звучало обнадеживающе и обещающе: «Наконец попадем в человеческие условия, помоемся, почистимся, накормят нас и поспать дадут», — говорили оптимисты... «Поживем — увидим!» — сомневались пессимисты.
После трех часов езды поезд наш остановился, и охрана открывала по пять вагонов, давая людям немного размяться. Первый эшелон тоже стоял в полукилометре впереди нас. Снова поехали.
Оказались правы пессимисты! Выгрузили нас из вагонов на небольшом полустанке Поднесье, в пятнадцати километрах от города Седлецк. Первый эшелон уже стоял пустой. После короткого марша мы подошли к огромному полю, оцепленному проволочными заборами с частыми деревянными вышками для охраны. На краю этого ноля стояло несколько новеньких бараков и автомашин разнообразных размеров, почти рядом с этим «центром» был и «офицерский лагерь": три огромного размера брезентовых палатки, открытые уборные, т.е. попросту длинные ямы, редко перекрытые досками, густые проволочные заборы вокруг, две вышки с пулеметами и прожекторами, обращенными в сторону палаток, и... это все! В лагере нас ожидала «администрация": комендант лагеря, подполковник, три старшины, по количеству палаток, и человек тридцать полицейских с белыми повязками на рукавах… все советские «офицеры». Старшиной нашей палатки был майор кавалерист Григорий Степанович Скипенко. Как и кем была подобрана эта администрация мы так и не узнали до самого конца нашего пребывания в этом лагере. Разместили нас по палаткам но тысяче человек, и старшина нашей палатки сразу прочел нам короткую лекцию. Вот что он сказал «Лагерь временный, питание — хуже придумать нельзя. Дисциплина строгая, к заборам ближе, чем на двадцать шагов, подходить не рекомендуется, могут застрелить. Отбой с заходом солнца, немцы засветят прожекторы и дадут пару очередей из пулеметов в воздух. Как только стемнеет, стреляют по всякой тени. Рядом с нами лагерь для рядовых, там их собрали больше семидесяти тысяч, просто в поле. Сегодня еды уже не дадут. Ложитесь спать сразу после первых выстрелов, не шумите и наружу до утра не показывайте даже носа. Ясно?. Вопросов не задавайте, все равно ответов не знаю?". Мне даже понравилось его короткое, но очень содержательное выступление. Разочарованные, усталые, голодные и злые, с первыми пробежавшими по палаткам лучами прожекторов и первыми строчками пулеметов, все мы укрылись в сумрак палаток и постарались поскорей заснуть ".
Седлецк - это Седлец, уже в Польше. Туда Акопов попал значительно позднее, уже из Скробова. Сильно похож на 352 в Глубоком. Разница, видно, только в том, что над вырытыми в земле ямами брезент - "палатки". "Офицерский комфорт".
"Началась дождливая погода, палатки во многих местах протекали, снаружи лил дождь, а внутри было сыро и холодно, но по сравнению с тем, что делалось в красноармейском лагере, у нас был рай. Драгун рассказывал: «Там у красноармейцев совсем беда. Чуть ли не семьдесят тысяч их собрали. Ни палаток, ни навесов, все промокли, изголодались, сбиваются в кучи, чтобы хоть как-то согреться, много мертвых. Немцы сами не знают, что делать, у них ни продуктов нет, ни дров для кухни или костров. Никакой санитарной помощи. Ведь больше семидесяти тысяч человек здесь. Это лагерь сборный, по плану каждый день должны отсюда отправлять партиями в стационарные лагеря, а вот уже больше недели ни одной отправки». "
"Колонна наша вышла на площадь. С правой стороны было большое, старинной архитектуры здание с широкими полукруглыми лестницами главного входа. Там, у входа, стояли две автомашины с пулеметами, а на верхней площадке лестницы порядочная группа немецких офицеров. От переводчиков стало известно, что это затейливое здание с башней — городская ратуша, город называется Замостье.
Пройдя через центр и повернув несколько раз по совершенно безлюдным улицам, колонна подошла к барачному городку, обнесенному двумя рядами колючей проволоки. Ворога лагеря были широко раскрыты, прямо против них на дворе стоял целый ряд больших металлических баков, и около каждого — немецкий солдат с большим черпаком в руках. Пленные сразу становились в очередь к бачкам, и каждый получал по полному черпаку густого, дразнящего запахом горячего варева."
"Нас стали группами разводить по баракам, но только немного меньше половины попало в эти бараки, т. к. в лагере уже было много пленных, прибывших раньше нас. Вторую часть провели строем через лагерь и разместили в двух огромных конюшнях, стоявших в конце лагеря и отделенных от него дополнительным забором. Я со своей группой попал в конюшню № 1. Пока мы устраивались осматривались, принесли еду... Много и вкусно. Такой шикарный обед мы имели последний раз в Молодечно.
Лагерь в Замостье был рассчитан на 2000 человек, но когда прибыло наше пополнение, на этой площади было размещено до 7 000 человек. На всей территории было пять больших бараков по 950 человек, пять малых, по 150 человек, две конюшни, где бы почти 1500 пленных, кроме того, был т. н. «генеральский» барак, где жили несколько генералов и полковников, полицейский барак, санитарная часть. По непонятным причинам все те, кто совершенно случайно попал на конюшни, оказались изолированными от остальных пленных. Ворога были закрыты, и около них всегда дежурил полицейский, пропускающий только тех, кто шел получать паек для «конюшечников».
Конюшни были почти новые и, видимо, мало употреблялись по прямому назначению, но, несмотря на то, что все внутреннее оборудование было удалено и пол устлан толстым слоем свежей соломы, специфический запах сохранился. Через пару дней все мы и все наши вещи пропитались этим ароматом и мы так привыкли к нему, что просто перестали замечать. Для полной нашей изоляции от остального лагеря у нас на территории конюшен была устроена отдельная уборная по типу поднесненской, т е. просто длинная яма с досками над ней. Комендантом конюшен был назначен инженер-полковник из штаба 21-й армии Горчаков, я с ним не раз разговаривал в Подлесье. Первым его административным решением бы разделение всей массы пленных на группы по 50 человек. Старшин одной из таких групп Горчаков назначил меня. Обязанности старшего группы были несложны, главное было получить питание на в группу и справедливо, поровну разделить его. Состав группы — 50 человек — диктовался тем, что бачки, в которых приносили из кухни суп, были емкостью в 50 литров. Питание было относительно приличное, в особенности сравнению с Бобруйском или Подлесьем, каждый день выдавали по три четверти фунта вполне съедобного хлеба, литр довольно густого перлового супа с картошкой, брюквой и следами мяса, утром и вечером все получали по литру эрзац-кофе, по столовой ложке бурачного повидла, ломтик колбасы или плавленого сыра и по три-четыре вареных картофелины.
Самым страшным бичом во всем лагере были вши."
"Через неделю или десять дней наша изоляция вдруг кончилась, полицейский у ворот исчез, ворота широко открылись и никто не препятствовал хождению в основной лагерь.
Немцы мало занимались внутренней администрацией лагеря. Во главе стоял «русский комендант», он же и начальник внутренней полиции, подобранной из пленных. Комендантом этим оказался тот самый рыжий крупный субъект, который восстанавливал порядок после скандала, разыгравшегося при нашем входе в лагерь, звали его полковник Гусев. Кто он был, где и как попал в плен, кто и почему назначил его полным диктатором и вершителем судеб семитысячного населения лагеря для советских «господ офицеров», никто не знал.
...
В отдельном четырехкомнатном бараке №12 одна комната была занята Гусевым и Степаном Павловичем, а в остальных трех жило, кажется, семь генералов и человек пятнадцать полковников. Самым старшим по чину был генерал-лейтенант Карбышев. Население этого 12-го барака совершенно не показывалось на дворе лагеря, а вход в барак для посторонних был категорически запрещен. Генералов и нескольких полковников вывезли из лагеря примерно через месяц после наше прибытия, и в этом «бараке старшего командного состава» жили оставшиеся полковники, подполковники и некоторые майоры, мне никто не предлагал там места.
Когда стало возможно нам, «конюшечникам», ходить по всему лагерю, я встретил несколько знакомых, и среди них — киевского инженера Николая Кочергина, попавшего в плен в первые дни войны у Коростеня. С его помощью я смог переселиться из конюшни в барак...
Первое время было чрезвычайно приятно, я отдыхал от почти двухмесячного сожительства с грубой массой теряющих человеческий вид, грязных, невыдержанных, непрестанно ругающихся армейцев. Вскоре, однако, проявились отрицательные стороны этого «интеллигентского» окружения. Там, среди кадровиков, царили грубость, хамство и деморализация, но все это было предельно искренне: все были голодны, злы, ругали то, что осталось сзади, и то, что было теперь. Но здесь, среди 56 представителей интеллигенции, чувствовалась наигранность, фальшь и, пожалуй, лицемерие."
Итак - это уже сентябрь 1941 г.:
"Доктор Ишенко, с которым меня познакомил дна дня тому назад Кочергин, делая вид, что видит меня впервые, сделал соответствующую проверку и на листочке бумаги написал: «После медицинского о освидетельствования господина майора Петра Палия установлено, что у него крайняя плоть, не обрезана, потому он не является лицом иудейскою вероисповедания. Доктор С. С. Ищенко. 14 сентября 1941 г."
"Самым страшным местом в лагере был барак № 5. Перед бараком всегда дежурили полицейские и никого не подпускали к дверям или окнам. Каждое утро из всех трех комнат барака пленные вытаскивали параши, опоражнивали в выгребную яму, мыли у колодца и уносили обратно в комнаты. Вид у жителей барака № 5 был ужасающий: грязные, в лохмотьях, полуголые, с кровоподтеками на теле и на лицах, с глазами, в которых застыл ужас. Полицаи, под надзором которых производилась операция выноса параши, изощрялись, как бы соперничая друг с другом в ругани и в избиении этих заключенных. Это ежедневное зрелище даже на уже привыкших ко всему пленных производило удручающее впечатление. В этот барак собирали всех тех за кем охотилась в лагере полиция и добровольные ее помощники. Полиция — по положению, а добровольны из любви к искусству и за котелок баланды с барского стола. Охотились за политруками, комиссарами, работниками органов НКВД и, конечно, за лицами еврейского происхождения, детьми от смешанных браков. Почти каждый день можно было видеть, как из какого-нибудь барака полицаи выволакивали очередную жертву и, избивая по пути, отводили в этот проклятый барак № 5. "
"Комендантом этого барака был некий «господин Георгий», так большинство его называло. Фамилии его мы не знали. Человек лет пятидесяти, с очень благообразной внешностью, с небольшой седоватой бородкой, спокойными темными глазами и постоянной мягкой улыбкой на полноватых ярких губах маленького, почти женского рта. Он всегда был одет в очень приличный штатский костюм и рубашку с галстуком. Был он приятелем Гусева и главною переводчика Степана Павловича. В списках пленных он не числился и жил не в лагере, а на стороне. ... Он был по природе изощренный садист и, допрашивая несчастных, применял всякие способы пыток. Это все знали. Когда барак наполнялся, приезжали два грузовика с небольшим отрядом эсэсовцев и всех заключенных увозили. Безусловно, на расстрел. Через руки этого психопата-садиста за осень 1941 года прошло 318 человек. Мой знакомый Коля Кочергин тоже погиб в бараке №5. Говорили, что его мать была крещеная еврейка и что выдал его полиции доктор Ишенко, заведующий санчастью, который тоже был киевлянином и знал Кочергина еще по трудовой школе, где они вместе учились.
В середине ноября закончили постройку бани. Все население лагеря в течение целой недели пропускали через санобработку: наголо постригли головы и все волосы на теле, где им полагалось расти, все помылись в бане горячей водой жидким, ядовито пахнущим мылом, а носильные вещи прожарили в специальных камерах, и во всем лагере несколько дней стоял особый запах прожаренной грязи и сгоревших вшей.
Но питание ухудшалось с каждым днем. Я заметно слабел. Утром было трудно подниматься с нар, кружилась голова, все сильнее и сильнее развивалась явная психологическая депрессия. Это было очень опасное состояние.
...Стрелков дал мне пощечину...
Плохо соображая, что я делаю, я левой ногой наступил на его ногу и двумя кулаками ударил его снизу вверх в подбородок. Старый, испытанный, еще юношеский прием в драке. Стрелков полетел на пол, а на меня сразу налетели Гордиенко, Полевой и третий полицай. Под их ударами я закрутился по комнате и через мгновение был сбит с ног. Кто-то ударил меня ногой в лицо. Еще пара ударов — и я потерял сознание...
Очнулся я, плохо сознавая, что произошло, было совершенно темно, болело все тело, во рту был отвратительный, тошнотворный cолёный вкус.
...
Очевидно, я был на верхнем ярусе нар, с самою края, в каком-то бараке.
...
Борисов сперва слез с нар и принёс мне снова той же жидкой каши, а потом ко мне на верхотуру влез моложавый, восточного типа человек — «Я доктор Шигарян, как дела?» — Он померил температуру, пощупал пульс, помазал чем-то ссадины и синяки и, слезая вниз, сказал: — «Все в порядке. Это лекарство принимайте завтра весь день. Послезавтра я снова зайду, в санчасть сами не ходите. Крепкий у вас организм, дорогой майор, очень крепкий. Всего потери — это, по-моему, три зуба... дешево отделались!»
...— «Вы ушли в 13-й во вторник, а утром в среду прибежал один из наших и сказал, что вас полицаи убили». — «А какой сегодня день?» — прервал его я. — «Суббота... ну, мы, конечно, решили проверить».
Мои приятели пошли в 13-й барак, там им сказали, что я в санчасти. Пошли в санчасть, сперва их санитары не пустили, но они подняли крик, к ним вышел доктор Ищенко и сказал, что я мертв и тело мое в мертвецкой. Они вернулись в барак, «панихиду справили и единогласно решили, что вы были парень на ять!» Потом, по предложению Завьялова, решили пойти попрощаться с телом, по «христианскому обычаю», до того, как утром трупы отвезут «на могилки». Пошли всей группой. Сторожа и мертвецкую не пропускали. Поторговались и, давши целую пачку гродненской махорки, прошли в сарай, где лежали трупы. Борисов вдруг закашлялся и, слезая с нар, сказал: — «Пусть кто-нибудь другой доскажет»...
...В мертвецкой было восемь трупов, аккуратно сложенных в два слоя и накрытых брезентом. Они откинули брезент, сверху лежал я. Лицо в синяках, на губах кровь запеклась, глаза закрыты распухшими веками, мёртвый! Борисов снял фуражку, перекрестился и поцеловал меня в лоб, и вдруг как закричит: «Живой он! Тёплый!» Пощупали пульс — слабый, но есть!.. Меня вынесли из сарая, подняли крик. Прибежали сторожа, дежурный полицейский, все перепугались. Даже и в Замостье живого вместе с трупами все-таки не закапывали. Пришел и Ищенко, тоже перепуганный, он-то подписал справку о смерти для комендатуры. Принесли меня в санчасть, Ищенко убрался, а доктор Шигарян обмыл раны, продезинфицировал, перевязал, сделал уколы, влив в рот лекарство... «Он всё боялся, что в черепе трещина». Этот Шигарян посоветовал забрать меня в барак, подальше от полиции. Мои друзья пошли к коменданту своего барака Бикаревичу и получили разрешение. «Благодарите Шигаряна, по три раза в день приходил. Даже Гордиенко как-то зашел, спросил: «Живый той майор?» Когда узнал, что «живый», то решил: «Ну, хай живе, здоровый хлопец»... Так что всё легально, зачислены в состав 11-й комнаты 1-го барака, официально!»
...
Зима установилась ранняя, снежная и морозная, и, в дополнение к голоду, мы стали страдать от холода. Выдали шинели, старые, рваные, советские и польские, но на всех не хватало. Снова начали появляться вши. Баню топили только два раза в неделю, а так как в лагере было больше пяти тысяч человек, то попасть туда было трудно. Посередине банного барака мылись горячей водой, а у стен вода замерзала в ведрах. Тем, у кого обувь совершенно развалилась, выдали голландские деревянные туфли или ботинки, в которых было трудно ходить, т.к. они набивали и растирали ноги в подъеме до крови".
Дошли до самого интересного для нас места:
"Мы сидели с Костиком молча, потом он вдруг сказал: «Жаль, что не дадут мне умереть здесь спокойно. Заболею — отправят в «Норд»... Хорошо, что у меня хоть золота во рту нет. А у вас есть золотые коронки?» — «Что за странный вопрос?» — удивился я. «Да вот, говорят, что если кто попадает в санчасть, то санитары и доктора прежде всего смотрят в рот. Если есть золото, то это всё равно как смертный приговор, живым не выпустят. И все участвуют в этом, санитары, доктора, полиция, им идёт главная доля. Пациента, уже без золота, в землю, а золото налево, через проволоку. У них есть контакт с населением. Получают все что хотят, даже водку. Это хорошо, что у вас нет золота во рту. Хоть в этом повезло, сами умрем, а не прикончат нас эти стервятники».
В лагере становилось все хуже и хуже. Теперь каждый день, рано утром, из бараков вытаскивали мёртвых и складывали их у входа. Приходил доктор или санитар, констатировал смерть, делал соответствующую пометку в поимённом списке жителей барака, и трупы лежали, едва прикрытые тряпьём, иногда по несколько часов, пока не приходила за ними подвода. Сперва это было неприятно, беспокоящее, но скоро привыкли и почти уже никто не обращал внимания на своих вчерашних товарищей по нарам, лежащих в ожидании отправки «на могилки». Появились случаи дизентерии и сыпного тифа. Был строгий приказ всякого заболевшего немедленно приводить на освидетельствование в санчасть, и, если было подозрение на тиф, больного немедленно увозили в больничный лагерь, гак называемый «Норд», расположенный в километре от нашего. «Отправлен в «Норд» имело то же значение, что «отвезен на кладбище». Оттуда почти никто не возвращался. "
"Бочаров от солдат узнал много новостей. В первых числах декабря Япония, внезапной атакой, уничтожила почти весь американский военный флот в Тихом океане, и Америка начала войну против Японии. Немцы были очень довольны. На Восточном фронте, говорили немцы, Москва и Ленинград полностью окружены и не позже Рождества будут взяты."
"Вечером 2 января Бочагов сказал мне, что я назначен в команду «гробокопателей». На эту работу назначали в немецкой комендатуре, там велся учет и существовала какая-то очередность. Это было очень неприятно. За лагерем Норд в поле выкашивали общую могилу, метров тридцать в длину и метров пять в ширину. Яму постепенно копали и постепенно заполняли. Эта была уже четвертая по счету. В день "на могилки" вывозили 10-15 человек, на работу обычно назначали человек, тридцать так как земля была замерзшая, яму делали глубокую, в три с половиной метра, а работники были очень малосильные. Работой управляли два полиция, а конвой был почему-то увеличенный — десять солдат. Проходя мимо трех длинных холмиков, некоторые перекрестились. Перекрестился и я. «Вот тут и Борисов, и Овчинников, и Женя Афонский, среди многих», — подумал я, взяв лопату в руки и спускаясь вниз.
Немецкие солдаты стояли поодаль, не вмешиваясь в работу. Распоряжался один из самых отвратительных полицейских во всей лагерной полиции, Бирюгин."
"Тиф, классический голодный сыпняк, и дизентерия приняли эпидемические размеры. Немцы в лагерь не входили, а если и появлялись на дворе, в случаях крайней необходимости, то в прорезиненных комбинезонах, в масках, в резиновых перчатках и обсыпанные каким-то светло-желтым порошком с головы до ног. Смерть не щадила никого, умирали прямо на нарах по комнатам, умирали во дворе, в уборной, в санчасти. Умирали пленные, умирали полицаи, писари, переводчики. Каждый день трупы вытаскивали из бараков, складывали у входа, накрывали тряпьем, рогожами или кусками брезента, и лежали они иногда по полдня, пока их взваливали на подводу и увозили «на могилки». В санчасти было только 35 мест, это при населении лагеря больше чем в 5000 человек. Поэтому там держали только тех, кто не был болен тифом, а тифозных отправляли в Норд. Часто этих несчастных сажали на телеги поверх умерших, покрытых брезентом, и по дороге «на могилки» их снимали в лагере Норд.
Умер главный переводчик Степан Павлович, умер доктор Шитарян, умер и мой друг, Николай Григорьевич Завьялов."
"Благодаря тому, что в бараки теперь никто из немцев не заходил, часто старший комнаты преднамеренно задерживал на день, а иногда и на два, сообщения о смерти, и комната продолжала получать паек на списочное число людей, таким образом, каждый еще живущий получал чуть-чуть больше за счет умершего. Никто против этого не возражал, к смерти, к трупам вчерашних товарищей относились спокойно и «рассудительно». Завтрашние трупы охотно пользовались порциями вчерашних живых. В санчасти, используя тот же метод, весь персонал, санитары и доктора, обычно получали по крайней мере удвоенные порции.
Когда утром мы вынесли Завьялова из барака, я не отходя просидел у тела до прихода подводы и сам положил своего друга рядом с телами других, а потом прикрыл его брезентом и проводил до ворот. Тела умерших складывали на подводу пленные, подвода проходила ворота, и там её встречали немцы и наёмные или, может, мобилизованные поляки, все одетые в комбинезоны. Они из специальных пульверизаторов густо обсыпали всю подводу поверх брезентового покрытия тем же светло-желтым порошком.
Теперь каждый день умирало по тридцать, иногда по сорок человек, в бараках на парах делалось все свободнее и свободнее, но питание продолжало ухудшаться. У немцев совершенно иссякли запасы питания для пленных. Заготовленные осенью продукты, картофель, брюква, свекла и морковь, промерзли в канатах, и, когда их привозили на склад при кухне, они оттаивали и загнивали, но все заваливали в котлы. На обед получали по литру вонючей жижицы, в которой плавали разваренные о сгнившие овощи и кусочки неизвестных частей тела неизвестных животных, в основном жилы, хрящи и кожа. "
"Количество привозимых в лагерь продуктов, даже промерзших, снижалось с каждым днем, и немцы разрешили проблему: на кухню стали привозить жом. Жом — это отбросы сахарного производства, свекольная стружка, из которой удалены все питательные соки, чистая клетчатка, древесина. Жом обычно добавляют в силосный корм для рогатого скота, для человеческого желудка это только неперевариваемый «объемный заполнитель». Жом, с его особым, кисловато-приторным запахом, каждое утро привозили на подводах и сразу загружали его в котлы. Варили долго, по 3-4 часа, чтобы хоть как-нибудь размягчить древесину, а потом уже бросали туда полугнилые овощи и то, что называлось «мясом». Баланда теперь была густая, но с новым, кисло-гнилым, совершенно отвратительным запахом. Пленные наполняли желудки этим варевом и потом весь день страдали от болей. Дизентерией и кровавым поносом страдало не меньше четверти лагерного населения. В уборную было страшно зайти, хотя минимум два раза в день там делали полную уборку, моя все пожарными брандспойтами. Многие совершенно не могли есть жом, их рвало только от одного запаха его. Смертность в лагере еще больше возросла.
Мы в своей маленькой группке, или в том, что осталось от нее после смерти Борисова и Завьялова, изобрели особую систему «приготовления пищи», выбирали из своих порций все за исключением жома, тщательно очищали кусочки овощей от гнили, также и кусочки «мяса» просматривали, очищали и резали на мелкие кусочки. Процеживали через тряпочку жижицу, отжимали жом. Потом снова сбрасывали все в котелок, добавляли полпайки хлеба, тоже измельченного, и полпорции бурачного повидла из утренней раздачи и, добавив немного, «для объема», жома, кипятили свою еду в печке или на костре, и только тогда ели. Этот процесс приготовления пищи занимал довольно много времени, полтора или два часа, но, кроме того, что еда была менее опасна, значительно более приятна на вкус и запах, в самом процессе ее изготовления был заложен принцип самодисциплины, удерживания себя на «человеческом» уровне, и это в лагерной нашей жизни имело огромное значение. Некоторые следовали нашему примеру, но у большинства на это не хватало терпения и воли, они поглощали баланду сразу, а потом мучились болями. "
"В дверях санчасти два санитара подхватили Костика и поволокли внутрь, я успел проскочить в приемную и, увидав доктора Ищенко, обратился к нему. — «Доктор, гут мы привели Суворова, мальчик еще совсем, у него кризис прошел, задержите его здесь до выздоровления». Ищенко посмотрел на меня и закричал: — «Вы снова здесь, я говорил вам, что сюда вход посторонним запрещен! Уходите!» — и когда я снова попытался попросить его за Костика, он позвал санитаров: — «Вы что смотрите? Не знаете своих обязанностей? Выкиньте этого доходягу вон, гоните его в шею!» — «Слушайте, Ищенко, да будьте вы человеком, ведь он может выздороветь», — кричал я, когда меня выталкивали в дверь. "
"В лагере было уже несколько случаев сумасшествии, буйных полиция связывала веревкой и отравляла в лагерь Норд, а тихопомешанные болтались по лагерю, пока не умирали сами. Появились самоубийцы, вешались на поясах или обрывках веревки, ночью в бараке или в пустующих конюшнях. "
"Однажды вечером меня позвали в комендантскую комнату. На койках сидели Бочаров, помощник коменданта Бикаревича и старший барачный полицейский — «Вот какое дело, майор, — сказал Бочаров. — Бикаревич заболел, у него, конечно, тиф, но мы пока решили оставить его в бараке, с согласия Ищенко. Мы устроили Бикаревича в пустой угловой комнате. Доктора из санчасти будут приходить к нему, может он и выживет. Но кто-то должен все время находиться около больного. Бикаревич хочет, чтобы это были вы, он сказал: попросите майора, земляка моего из 11-ой. Согласны? Там есть печка, запас дров, мы будем снабжать вас едой и куревом, но, конечно, абсолютно не трепаться! Согласны?»
И я сделался сиделкой. "
"Днем два раза приходил санитар, измерял температуру, давал какое-то питьё, а вечером пришел и сам доктор Ищенко. Пришел в сопровождении Бочарова... После осмотра он сказал. «Сердце у полковника плохое, нужно постараться все время сбивать температуру». — Он вынул коробочку пилюль и распорядился давать их больному каждые два часа и почаще поить его холодной водой."
"Три дня умирал Бикаревич. Я регулярно поил его водой со снегом, по часам, оставленным мне Бочаровым, давал ему пилюли, приходили санитары, молодой доктор, меряли температуру, делали уколы. "
"В середине марта карантин был снят. Умерли все, кто должен был умереть, процесс «естественною отбора» закончился. Конечно, пленные продолжали умирать, но в значительно меньшем количестве и не от тифа. Карантин закончился, в лагере снова появились немцы, и в неожиданно большом количестве, будто соскучились без непосредственного контакт с пленными офицерами Красной армии, оставшимися в живых после голода, жома и тифа. Одновременно с прекращением тифозной эпидемии исчез и жом. Снова в супе появилась перловая крупа, т.н. «шрапнель», иногда горох, правда, с червями, откуда-то привезли хороший, не промерзший картофель и увеличили дневную порцию хлеба на четверть фунта. «Жить стало лучше, жить стало веселей!» К червям в баланде относились спокойно, все-таки это было «мясо», а очень брезгливые «господа офицеры» всегда имели возможность выловить вареных червячков, они обычно плавали на поверхности. Немцы, буквально засучив рукава, принялись за работу. Все бараки подверглись фундаментальной уборке. Комнату за комнатой чистили, мыли, дезинфицировали, всех снова пропустили через «санобработку» и баню, снова всех постригли и побрили. Даже моя борода погибла, разрешили только оставить усы, и то сильно их подрезали. Одновременно с новой интенсивностью заработали канцелярии, целый штаб писарей и чиновников регистрировал и перерегистрировал всех переживших зиму. Каждый день кого-то переводили в другой барак, то по профессиональному признаку, то но воинскому званью, то на основании национальности.
Меня два раза вызывали на очередною регистрацию и вдруг перевели в барак № 4, украинский, или, как его называли, «украинское село». Я явился к коменданту этого барака, и он заявил, что назначает меня вторым помощником коменданта и что жить я буду во второй комнате. В первой комнате жил сам комендант, переводчик с очень еврейской фамилией Воробейчик, старший полицейский и первый помощник коменданта, а во второй, куда я был направлен, на трех двухэтажных, железных койках, разместились второй помощник, т.е. я, пожилой подполковник без должности, три барачных полицая и «запасной переводчик». Всё в бараке пропахло дезинфекцией, в особенности набитые сеном подушки и тонкие байковые одеяла, которыми были снабжены нее койки в комнатах «начальства». В бараке, согласно регистрационным карточкам, было 670 пленных-украинцев. Комендант барака поручил мне надзор за чистотой и вопросы питания, т.е. получение всего рациона на барак и распределение его по комнатам. "
"Через несколько дней «украинское село» получило неожиданный подарок «с воли». Какая-то местная украинская организация прислала целую подводу продуктов «своим братам». Хлеб, смалец, сало, колбасы, свежий лук, яблоки, творог, яйца, даже мед и, конечно, курево, сигареты, гродненскую махорку и просто связки листового табака. Разделить все это богатство поровну на 670 человек была задача нелегкая, но, созвав старших всех 14-ти комнат и проработав хороших дна часа, я выполнил ее успешно, к всеобщему удовлетворению. "
"Исходя из того, что в октябре прошлого года в лагере было 6000 человек, и подсчитав приблизительно, сколько живет по баракам теперь, в марте 1942-го, мы определили, что за шесть месяцев «на могилки» было вывезено не меньше двух с половиной тысяч человек. Бочаров, работающий теперь писарем в комиссиях «перерегистрации» и хорошо знающий немецкий язык, подтвердил наше заключение, примерно эту же статистику он слышал и от немцев. «Фактически, большинство умерло за три месяца, декабрь, январь и февраль, это в среднем по тридцать человек в день», — подсчитал я — «Интересно, почему немцы, при наличии такою количества вакантных мест в бараках, не заполняют их новыми пленными?» — спросил я Бочарова. — «Во-первых, теперь новых пленных не так уж мною, фронт стабилизировался. Советский Союз получает огромную помощь из Америки, немцы уже и не мечтают о захвате Москвы и Ленинграда, и у новых пленных уже совсем другие настроения, смешивать их с нами немцам, по многим вполне понятым причинам, нежелательно. Во-вторых, нас безусловно готовят к вывозу из Польши в Германию. Я уверен, что эти лагеря на территории Польши скоро будут ликвидированы» "
"Гордиенко, как Галичанин, имел право выйти на волю, если кто-нибудь из семьи возьмет его «на поруки». Почему-то он никак раньше не мог установить связи со своими родственниками, живущими далеко от Замостья, а вот сейчас приехала его жена с оформленными документами, и завтра Гордиенко будет выпущен. Из окна комнаты был виден домик, стоящий по другую сторону дороги, там тоже было открыто окно, а в нем была видна женщина, держащая на руках двух маленьких детей ... Это было свидание Гордиенко с женой и детьми, которых он не видел с начала копны. Женщина делала какие-то знаки, издали показывала бумаги, детвора махала ручками, а Гордиенко стоял, как столб, держась обеими руками за железные прутья решетки, широко и радостно улыбался, а по его щекам, дробно и мелко, текли слезы."
"В наш украинский барак старались попасть все и всевозможными путями. Во-первых, все, у кого фамилии были явно украинские, кончающиеся на «енко» или «ский», заявили, что у них в регистрационной карточке ошибка в графе «национальность», другие старались доказать, что и окончание «ов» не обязательно является признаком русского происхождения, ссылаясь на имена знаменитых украинцев — Костомаров, Драгоманов, Зеров и т.д., а большинство желающих оказаться в списках жителей «украинского села» до прихода следующей подводы с «подарунками братам украинцам» старались использовать самый верный способ: блат. Шматко все-таки проскочил и сделался украинцем. Но всё это оказалось напрасным. Так же внезапно, как было организовано «украинское село», так оно было и ликвидировано. Бочаров говорил, что это связано с разгромом немцами какого-то слишком активного украинского центра, как будто бы начавшего предъявлять слишком большие требования и претензии, вплоть до требования передачи ему всех украинцев из лагеря, для формирования своих национальных воинских частей. И барак №11 стал снова многонациональным. "
"Полуофициально было объявлено, что есть возможность записаться в "охранные части", формируемые немцами из пленных. Бочаров принёс в наш барак это известие, и несколько человек пошли в немецкую комендатуру "понюхать чем это пахнет". Вернувшись, они рассказали: для охраны главных артерий снабжения Восточного фронта, проходивших через ряд оккупированных немцами стран: Чехословакию, Югославию, Венгрию, Польшу и Западную Украину, немецкое командование решило создать охранные части из добровольцев, главным образом советских военнопленных. Железнодорожные станции, мосты, главные автомобильные дороги должны быть объектами охраны этих частей. Всё командование, конечно, было немецкое, а добровольцы, согласившиеся записаться в эти части, могли быть только рядовыми солдатами, вне зависимости от их ранга и чина в Красной Армии. Номинально они получали освобождение из плена, но становились военнослужащими немецких вооруженных сил. Это, конечно, был выход "за проволоку", но только небольшое количество пленных решилось воспользоваться этой "этой дверью в проволочном заборе". Из всего лагеря в добровольцы пошло не больше 200 или максимум 250 человек. Добровольцев, принятых после прохождения какой-то комиссии, сразу переводили в Норд, для подготовки к отправке в часть.
Появилась и другая возможность выйти из лагеря. Как-то Горчаков отозвал меня в сторонку и сказал, что два дня немецкой комендатуре будут работать два представителя русской антикоммунистической организации, прибывших сюда для вербовки в "Русскую Освободительную Армию"."
"Во второй половине апреля было официально объявлено, что в следующий понедельник наш лагерь закрывается и весь состав пленных переводится в лагерь Норд, на два-три дня, для отправки в Германию."
"Утром в понедельник, после раздачи пайка, всех построили «с вещами», и весь лагерь, длинной колонной пройдя по улицам городка, оказался в лагере Норд. "
"Теперь все пленные, те, кто пришел из основного лагеря, и те, кто были жителями Норда, были разделены на три основные группы. Первая, самая малочисленная, человек триста или немного больше, называлась «добровольцы». Это были пленные, согласившиеся идти во вспомогательные части немецкой армии для охранной службы. Они жили в двух отдельных бараках, их кормили значительно лучше и одели в польскую военную форму. Через несколько дней «добровольцев» должны были вывезти в особый лагерь, для восстановления сил, тренировки и подготовки к службе. Вторая группа получила название «специалисты», сюда были зачислены все пленные, имеющие любую гражданскую специальность. В группе, куда, конечно, попал я и все мои знакомые и друзья, было чуть меньше тысячи человек. И, наконец, в третьей, самой многочисленной группе, оказались кадровые профессиональные военные, общим числом в полторы тысячи или более человек, и эту группу окрестили «солдаты».
В Норде мы прошли через целый ряд «процедур": баню, санобработку и стрижку. Потом всем обменяли белье и обмундирование, белье дали старое, часто дырявое, но чисто выстиранное. Обмундирование было разнообразное, но в основном польской армии, тоже не новое, но также чистое, мытое и дезинфицированное, шинелей мы не получили. Начиналось лею. Выдали и обувь, солдатские ботинки в относительно приличном состоянии. Наконец, у всех проверили «личные вещи», отобрав все, что могло быть использовано как инструмент или оружие, выдали всем новые котелки польской армии и ложки. Консервные банки, самодельные котелки и миски, самодельные ложки и всякая прочая «кустарного производства посуда» была реквизирована и выброшена. Вся эта подготовка к отправке в Германию заняла три дня.
За день до отъезда ко мне подошел взволнованный Тарасов и сказал: «Слушайте, если я не страдаю галлюцинациями, я только что видел Васю Борисова! Проходили строем «добровольны», и голову даю на отсечение, в строю шел он!» «Не может быть, Борисов мертвый!» — сорвался я с места. «Идем проворим!» И я бегом побежал к баракам «добровольцев». Эти два барака были отделены от остального лагеря забором, но калитка не охранялась и можно было ходить через нее беспрепятственно. Но здесь была настоящая воинская дисциплина, у дверей всех комнат находились «дневальные» и вход в комнаты посторонним был запрещен. На мои вопросы, есть, ли здесь где-нибудь пленный по имени Борисов, мне предложили обратиться к «ротному писарю». Нашел его. «Борисов, Борисов... два у нас с такой фамилией», — сказал писарь, просматривая списки. — «Василий Кузьмич Борисов есть?» — «Есть такой, во второй комнате. Попросите дневального вызвать».
Через несколько минут мы сжимали друг друга в объятьях, целовали друг друга, жали руки, снова обнимались и снова целовались, со слезами и смехом одновременно! "
"Борисов рассказал свою историю: когда его, умирающего, в жару и бреду, привезли в Норд, он оказался в бараке, где на койках лежало человек сорок пленных, доживающих свои последние часы. В барак не заходили ни врачи, ни санитары, а только «могильщики» из мертвецкой, для того чтобы вытащить уже мертвых. Никакого медицинского обслуживания в этом бараке не существовало, даже воды никто не подавал тем, кто в жару просил нить. Все были фактически уже вычеркнуты из списков живых! — «А я выжил! Пришел в себя, сел на койке, оглянулся. Кругом стонут, бредят, корчатся, кричат, плачут... настоящий ад! И никого, кроме нас, умирающих доходяг. Голова у меня кружилась, сперва встать не мог, потом, шатаясь и держась за что попало, двинулся к настежь открытой двери барака. Около одного умирающего нашел кусок хлеба, а около другого пару картофелин, смолол и то и другое в одно мгновенье, жрать хотелось, как волку, напился воды из бачка у двери и выполз на крыльцо. Тут меня нашел проходящий мимо санитар. Очень удивился, вроде как даже разочарован был тем, что я выжил. Выскочил из усыновленного регламента: по правилам, мне из барака умирающих нужно было быть отравленным в яму, а я теперь оказался выздоравливающим, редким исключением. Таких, как я, было немного, барак выздоравливающих был почти пустой, и кормили там прилично... Вот я и остался в живых!» "
"На следующий день утром, сразу после завтрака нашу группу «специалистов» выстроили на дворе лагеря «с вещами» и после тщательной поимённой проверки колонна, пройдя через город по тому же пути, мимо ратуши с башней и широким крыльцом, по которому мы пришли сюда, пришла на железнодорожную станцию Замостье. По сорок человек погрузили в товарные вагоны. К нашему недоумению, вместе с нами «специалистами» в один из вагонов погрузили и всю «скипенсковскую» банду, но без самого Скипенко. Говорили, что он настолько болен, что оставлен в лагерном лазарете. Очевидно, эти тоже считались «специалистами». Кто-то заметил: «Специалисты, профессионалы, их прямо направляют на работу в Гестапо».
Во время проверки, перед выходом колонны из лагеря каждому пленному нашей группы «специалистов» была выдана карточка из твердого картона с именем, военным чином и номером. Мой номер бы I 7172.
Двери вагонов задвинули и заперли, но ставни на окошках, заплетенных колючей проволокой, оставили открытыми. Поезд двинулся в Германию. Это было 26 апреля 1942 года. "
http://militera.lib.ru/memo/russian/paliy_pn/02.html